XVIII

По существу я жил в Музее безвылазно. На знакомство с Нью-Йорком у меня почти не оставалось времени. Тем не менее несколько туристических вояжей по городу мне все же удалось совершить. Побывал на острове Либерти, где на лифте — а по здешнему элевейтере — поднялся к подножию знаменитой статуи Свободы. Чуть ли не целый день провел в Метрополитен Музее. А в здании ООН, открытом за умеренную плату для экскурсантов, имел возможность постоять у голубого витража Марка Шагала.

Честно говоря, эта цветная мозаика вызвала у меня чувство недоумения и некоторой растерянности. Странные позы странных людей. Неестественно скрюченные фигуры. Казалось: все уродство мира сконцентрировалось здесь! Что это символизировало — а оно должно было символизировать, ибо находилось не где-нибудь, а в штаб-квартире Организации Объединенных Наций, — уму непостижимо. Но люди толпятся, обмениваются громкими возгласами восхищения. То ли искренне, то ли потому, что так принято.

Помню, как вечером, еще не остыв от впечатления, я возбужденно говорил Зинаиде Григорьевне о том, сколь неуместно в штаб-квартире ООН, где должны царить определенный дух и определенная атмосфера, искусство распада с его отрицательными вибрациями.

- Здесь куда лучше монтировались бы, — сказал я, — картины Рериха. Например, «Ангел последний» как предупреждение о катастрофе. Или — «Орифламма» как знамя спасения человечества.

Зинаида Григорьевна улыбнулась моей горячности.

- Что вы, что вы, голубчик Валентин Митрофанович (это была традиционная форма ее обращения ко мне, когда мы оставались наедине). — Вы слишком забегаете вперед. Не доросло еще человечество до Рериха. Не доросло!

XIX

«Тот, кто считается с мнением или суждением толпы, никогда не поднимется сам выше этой толпы», — предупреждал Платон. Рерих неоднократно и, очевидно, не без умысла цитирует эти слова. Ведь его собственные суждения расходились — и нередко весьма резко — с общепринятой точкой зрения. О том же самом Шагале, например, он высказывался следующим образом.

«...Надо думать, скоро молодежь потребует истинное искусство вместо крикливой мишуры в роде Шагалов. Недаром французы зовут его шакалом. Эта кличка подходяща для всей этой своры. Бывает, в нашем саду шакалы как завоют, как зальются визгом и лаем, — точно бы случилось что-то серьезное. А на поверку были просто шакалы, даже охотники на них не зарятся. /... / Мишура дурного вкуса реет над миром мрачным предвестником. В ней зарождение всяких вандализмов — и активных, и пассивных. Психоз дурного вкуса — опасная эпидемия. Молодежь калечится, а на костылях далеко не уедешь».

Отношение к Пикассо у Рериха было примерно таким же, как и к Шагалу.

«Очевидно, по Европе прогуляются пикассизм и фюмизм, — пророчествует он..— Лишь бы идти по лучшим вехам, а всякий фюмизм — синкронизм, кубизм, фомизм, дадаизм, сурреализм, экспрессионизм, футуризм — всякие эфемериды пусть себе совершают свой однодневный путь. И сердиться на них не следует, они сами впадают в «ридикюль» (французское выражение, означающее «попасть в смешное положение» —B.C.). И запрещать их нельзя — они отражали состояние общественности».

Любопытно, но опубликовать вот эти извлечения из писем Рериха, неизвестных широкой публике (а я предпринял эту попытку, вернувшись в Москву) оказалось — во всяком Случае на первых порах — делом безнадежным. Везде мне отказывали, причем подчас под благовидным предлогом: дескать, это может нанести урон престижу Рериха, поскольку он был неправ, поскольку он ошибался...

Но действительно ли ошибался Рерих? Обратимся к судье, наиболее авторитетному и беспристрастному, а именно, к самому Пикассо. В шестидесятые годы художник — на недосягаемой вершине всемирного признания и славы. Он может позволить себе все, буквально все. Он может даже позволить себе такого рода признание.

«....Я, начиная от кубизма и далее, доставлял удовольствие всем этим господам и критикам всевозможными экстравагантностями, которые приходили мне в голову, и чем меньше их понимали, тем больше мне поражались. И чем больше я забавлялся всеми ‘ этими играми, всеми этими загадками, ребусами и арабесками, тем больше приходила ко мне слава, а с ней и стремительность. А слава для художника значит: распродажа, прибыли, богатство. Сейчас я, как знаете, известен и очень богат, но, когда я остаюсь наедине с самим собой, у меня не хватает смелости видеть в себе художника в старом великом значении этого слова. Я — всего лишь развлекатель публики (выделено мною — B.C.), который понял свое время...»

XX

Из письма Рериха.

«Приходит вопрос: отчего сейчас так трудно все и везде, почему рассеялись, разбежались люди, зачем лишь односторонняя наука овладела умами? Не оттого ли, что человечество задвигалось из одной пещеры в другую, обременилось переноскою своего скарба, засеменило, затопталось... Много всяких причин этого неслыханного смятения.

В новые сосуды переливают старое вино. Уж не прокисло ли? И если кто-то принесет очень добрую весть среди суматохи переезда, пожалуй, ее выметут с ненужными клочками бумаги. Что же делать? Опять притулиться и молчать? Или вопреки очевидности громко твердить о подлинных сокровищах? Да, да, «дружно гребите во имя Прекрасного против течения». А коли засмеют, примите гоготание как похвалу гусиную — ведь иначе они не умеют. Ну, лишний раз вспомните Сократа, Аристида, Платона, Перикла и всех, на кого клеветали современники. Жаль, не сохранилась темница, в которой томился Фидий... Вообще какой назидательный музей ужасов, кунсткамера глупости могла бы сложиться во славу невежд. Но ведь одно невежество — случайность, второе — совпадение, а третье — уже привычка. Упаси от скверных привычек».